О маме

Порой сожмется в тебе что-то, вздрогнет и хлынет легкой грустью во все жилы и извилины; и тепло от этого станет на душе, ласково, легко и, на миг, – беззаботно, как в детстве; и возвращаешься ты в мыслях к началу своему, истокам – к давшим тебе жизнь родителям своим.

Невозможно разорвать любовь к матери и отцу на части: этот лоскут – любовь для матери, другой – для отца. Это чувство – цельное, как един мир, взростивших тебя в заботе, внимании, тревоге и любви, – родителей.

И все ж, хочется, в первую очередь, поведать

Война лютовала уж второй год. Бабы, бабы в нашем селе натужно, с надрывом, день изо дня тянули лямку нужды военной. Для фронта все! Для Победы!

Руки женские да спины кормили армию хлебом, маслом, всем другим, что можно было вытянуть из деревни для фронта. Тяжелое время – не то слово! Страшное!

Почти всех мужиков позвала война. Остались-то в селе старики, да комиссованные по ранениям – калеченные войной.

Не осталось в колхозе тракторов, лошадей – поставили их в воинский строй. Тягловая сила одна была пять-шесть быков; пахали землю на них, тяжести и объемы перевозили, использовали как транспорт.

В метрике мама была записана – Ирина Платоновна. Так она именовалась только в документах. В селе звали ее Ариной. Сверстницы называли Орькой, племянники в будущем – тетя Ариша, но большинство – Ариной Платоновной.

Как произошла подмена – версий несколько, но ни одна не претендует на истину. Ирина – в те времена в деревне – имя очень редкое в крестьянских семьях. Может быть, само тяжелое время выбрало ей имя. Ирина и Арина – чувствуете разницу. Имя определяет характер? Возможно.   

Нашей маме 29 лет. Красоты не броской. Стройная, коса до пояса; сильная – работы не боится; певунья и задорная – за словом в карман не лезет! Добрая и отзывчивая. Но иногда за внешней покорностью и смирением, столь присущим русским людям, скрывался такой отпор несправедливости, что ее исподволь побаивался вернувшийся с фронта председатель. Она приписана к молочной ферме дояркой и маслобойне (масло сбивали); а в страдные крестьянские дни доярки пахали поля, сеяли; сенокос и уборка – кровь из носа – в строй! Как успевали везде?  Слова: «не могу», «не хочу» – забыли! Только – «Надо»! Бабья доля – прощай воля!

Случалось, даже после родов роженица выходила на работу на третий-четвертый день. Не с кем оставить грудничка? Брали с собой. Кормили в передыхи. Как все вынесли они – не понять! Мужики ломали войну там – на передовой. В тылу женщины ломали и войну, и нужду, и голод! А главное – детей растили.

После работы собирались завтрашний день наметить, и кто-то из товарок вдруг тихо, устало зачинала песню. Подхватывали все и горевали о несбывшихся надеждах, женской доле и коварной любви.

Одна не выдерживала:

— Что мы, бабы, все о горести да печали, а ну, давай, веселую заведем!

Но не вспоминались вмиг веселые, не пелись; время видно для них еще не настало.

До дома шли с соседкой Устиньей. Небольшого роста, худенькая, квелая бабенка, а сил сколько! Четверо ребятишек (мал, мала, меньше) ждали ее дома; младшему – года нет; одна тянула всех. Мужа ее, Федора, все-таки забрали на фронт. Возраст-то его был в ту пору уж непризывной. Да, видно, наседал немец тяжко, вот и стали «выгребать» и сорокалетних, и семнадцатилетних. Чтобы сдюжить врага! Опрокинуть! Погнать с земли нашей!

Зимой Устинья померла. Бабы на ферме горевали:

— Растащат детей Устиньих по приютам, где Федор собирать их будет?

— Сестра Устиньи, мож, заберет к себе? 

— Хорошо бы. Да навряд ли – у самой яблоку в доме некуда  упасть.

Вдруг мама:

— Заберу-ка я ребятню к себе. Чего здесь журиться? Знают меня, с Зойкой моей дружбу ведут, привыкнут – проживем. Чего по чужим людям им, горемычным, мыкаться? И отцу их покойнее будет знать, что детишки присмотрены знакомыми людьми. А там – дай бог – война замирится. Федор, жив-здоров будет, вернется и спасибо скажет. А, бабенки, чего мыслите?

— Сдурела, ты че ли, подружка! Да у тебя ж, Зойка-то без отца растет – сиротой, и еще столь сиротских ртов приютить! Под силу ли одной?

— Сирота – это когда мамки нет. А мать есть – это не сиротство! Не в лесу живем. Мир не без добрых людей – прокормимся. Коровенка есть, огородчик, стерпим!

Что это: жертвенность? Сострадание? Человечность? Всяк по-разному оценивал мамин поступок, а сама она отвечала:

— Детей жаль. Куда их голосвета занесет? Пусть отца дома дожидаются!

Есть ли предел женской и материнской любви к детям? Ее решение – ответ на этот вопрос!

Вот так и стали жить в маминой мазанке еще и дети Федора.

Коровка в деревне всегда Кормилица. Да, – только с большой буквы! Правда, вечерний удой (самый обильный) сдавали государству. И когда сборщик молока заметил, что мама сдает молока меньше против обычного – промолчал – знал причину. Поклон ему. Укрытие литра молока от сдачи государству в военное время – тюрьма, а то и…

На маслобойне разрешили брать домой два литра обрата. Не молоко, но все ж каша получалась не на воде; а то просто ели хлеб, запивая этой безвкусной мутноватой жидкостью. Эх!

Нужду испытывали все. Ребятишки, казалось, своим еще детским умом понимали трудности, потому не хныкали, не капризничали – довольствовались тем, что было. Летом была благодать. Ягоды, грибы, в огороде какой-никакой овощ созревал. А рогоза на озерах и болотах! Сочная, хрустящая; главное – много и добыть легко. И хоть без вкуса водоросль, а животы ребятня, да и взрослые, набивали с запасом – не до жиру… А осенью запасались картошкой. Зимой – другое. Жили не сытно. Ни обувки, ни одежки для зимы у детей не было. Сидели в избе. До первого весеннего тепла. Каково!

Однажды почтальонка принесла ей письмо.

— Вот, тебе теперь письма от Федора приносить буду. А кому ж еще?

Федор прислал лишь карточку: в старенькой, выцветшей гимнастерке и таких же галифе, стоптанных сапогах, при пилотке. На обратной стороне были приветы детям и подпись: ваш папашка. Маме: поклон. Потом были еще фронтовые треугольнички, которые она бережно складывала в прискрынок. Там хранилось самое дорогое.

О победе узнали десятого мая. Почтальонка, приехавшая из райцентра, кричала: «Победа, Победа, Победа-а-а-а!».

Радовались. Но больше плакали. От утрат, от нечеловеческого напряжения всю войну и, казалось, долгожданного послабления, роздыха какого-то для них.

Поздней осенью 45-го, когда уж снежный покров лежал незыблемо – до весны – вернулся в село Федор. Повоевал, оказывается, еще с Японией. Вот почему не было так долго вестей от него. Приехал не один. С женщиной. Об этом мама узнала на ферме: такие новости облетали деревню мигом.

— Репертись, голубка, – бабенки калякали, – освобождение тебе – отмыкалась. Беги домой, ребятишек хоть подчепури.

Федор постучал в низкую дверь вечером. В распахнутой шинели, без шапки. За ним вошла женщина. Красавица. Офицерская шинель с погонами подполковника была к лицу. Ох, как к лицу! Стройная, темноволосая и темноглазая. Ремень туго перехватывал шинель в поясе, подчеркивая  талию. Сапоги сверкали даже в полумраке избы. И веяло от нее чем-то духмяным – не деревенским.

Федоровы ребятишки на отца и женщину смотрели настороженно. Он взял каждого на руки, долго целовал:

— Это я, ваш тятька, родные мои.

Смеялся от радости, а глаза были полные слез. Все повторял:

— Поклон, Арина Платоновна, низкий поклон, не забуду… выдюжила в лихолетье, детей сберегла…

Ребятня осмелела и от отца не отлипали, трогая и рассматривая его ордена и медали. Подполковник сидела на скрипучей табуретке и улыбалась. Маме было видно – волнуется офицер, места не находит. Внутри радовалась: «Слава Богу, живой вернулся, детям в радость, опора и надежа. И жену-то, вишь, какую привез? Не чета бабенкам деревенским, прям – картина писаная, а ведь поди ж ты, страдала  тоже, на войне ведь…

— А вот вам новая мамашка, – сказал Федор, и дети повернулись к незнакомке. Рассматривали. Все примолкли – ни слова. Мама все еще стояла, когда к ней подошла семилетняя Аня, обняла за ноги:

— А у нас уже мама есть, – и смотрела на отца. За ней и другие потянулись – окружили маму. Не детское решение было принято детьми. Мать признали. Видимо ли такое? Судьбу поменяли много людей. Круто повернули.

После ухода Федора и женщины, мама заплакала: облегчающие душевную тревогу слезы катились по щекам. И еще – чужие ребятишки назвали ее мамой. Вот и сейчас, как могли, утешали:

— Мама, не плачь, не плачь…

В эту ночь плакала не одна мама. Горько, ох, как горько плакала подполковник медицинской службы – прощалась с надеждой быть с этим необычным, полюбившимся ей мужчиной до конца жизни. Федор на ее предложение уехать к ней на Кубань лишь ответил:

— Детей не оставлю!

А утром отвез красавицу на станцию.

Что Федору оставалось? Отпраздновал с друзьями-победителями свое возвращение и пришел к маме:

— Зову тебя, Арина Платоновна, замуж; детишки зовут тебя мамкой, так будь мне женой. Распишемся, как по закону.

Так и стали жить вместе в небольшой избушке Федора, где русская печка занимала половину жилища. На почетном месте – иконы. Мама и отец не отличались религиозностью, относились к религии, скорее, как к привычной и приятной русской вековой традиции. И чтили эти русские традиции. В этой хатенке, под этими иконами, и родились мы – еще четверо разнокалиберных.

Пряжились дни и месяцы в жизненный узел. Подрастали дети; старшие начинали самостоятельную жизнь – уезжали из села, оседали в далеких городах; обзавелись своими семьями.

Мама работала на ферме, отец – плотником в колхозной столярке. Работали за трудодни – непонятные, аморфные какие-то оценки труда. Бывало, по концу года и получать было нечего; а ведь были трудолюбивы и совестливы в работе. Жили небогато, как и все в послевоенное время, верили в лучшее будущее и надеялись лишь на себя, приближая его.

Судьба, видимо, наперед знает, по каким путям жизнь человеческая пойдет. Но свои коленца выкидывает для человека нежданно. Испытывает его. А готов ли ты, человек, радоваться моим не щедрым подаркам от всей души, довольствуясь тем, что имеешь, не требуя от меня большего. А вытерпишь ли беды и лишения, тебя подстерегающие? Останешься ли ты самим собою – человеком?

Смерть отца стала ошеломляющей всех трагедией. Остановилось сердце необыкновенного человека. Лишь спустя несколько дней после похорон боль сменила растерянность: одна с четырьмя детьми, младшему – три года. Хватит ли сил поднять их? Накормить, одеть, воспитать – кажется, неподъемно одной пятидесятидвухлетней женщине; пошаливало здоровье; давали себя знать застаревшие болячки.

Сомневалась ли мама в своих силах и терпении? Однажды в одной организации предложили забрать –хотя бы самого младшего – на полное государственное обеспечение. Категоричным, даже жестким был ответ: «Никогда!». Все ее существо было занято детьми. Не оставалось места злобе, червоточинам; желание лишь одно – перетерпеть! Вынести всю юдоль.

И сдюжила. Всех поставила на ноги. Сохранила! Работала. Будучи на пенсии – работала; работала, пока позволяло здоровье, зачастую – превозмогая себя. Ни с чем не соизмеримая тяжкая доля досталась маме. Вытерпела!

Образование у мамы было три класса. Где ребенок, родившийся в крестьянской семье в начале 20 века в сельской глубинке, мог получить образование? Правильно: в приходской школе при церкви, при условии, если родителя захотят его туда свести.

Ее любимым чтением (уже в преклонном возрасте) были листки отрывного календаря. Сменяя дату, она обязательно перечитывала информацию на обратной стороне листка. Читала чуть вслух, перебирая губами. После прочитанное оценивала: «Вишь, оно как!» (восторгалась); «Во, как заверяжилось-то» (удивлялась); или – «От, чертов гад!» (одобрительно о человеке).

Вязание было ее главным занятием в зимние вечера. Пряла кудель, примостившись у теплой печки, напевая в полголоса песни. Украинские любила. Потом ее умелые руки вязали носки, рукавицы для детей и уже многочисленных внуков.  

Никогда не интересовалась политикой. Конечно, оценивала того или иного руководителя, но лишь с одной стороны: что для простого человека сделал? Чем жизнь этому человеку облегчил?

Вот так бесхитростно, без обиняков и утайки, оценивала жизнь при вождях – так и называла главных в стране.

При Сталине: Конечно, война. Работали, много работали, голодали; все – фронту; надеть было нечего; в одной фуфайке всю войну – уж и не грела зимой. После Победы тоже трудно – не все мужики вернулись; надеялись на послабление, хоть чуть, после войны, ан – нет! Ох, не скоро еще продых наступил, не скоро. Жили трудом и верой в лучшее.

При Хрущеве: Работала. Хлебушка мало стало; все кукурузой стали засевать; а как крестьянину без хлеба? На личное хозяйство – коровку там, овечку, курицу – такой налог определил, если все сдать, то можно идти по миру. Паспорта отменили. Ох, и настричертил он народу! Всем настричертил. Шибко народ недовольный был от него. Правда, школу новую построили в селе, трехэтажную, небывалой красоты для деревни.

При Брежневе: Работала. Хлеба стали больше сеять. Урожаи были такие, что солдатики приезжали помогать убирать. Пенсию добавил – благодетель. Орденом меня наградил Материнская Слава; ребятишки затаскали где-то. Зачем он войну затеял в чужбине – не одобряю этого! Дело это – швах! Жалко было, как помер. По нему одному всплакнула.

При Горбачеве: Уж не работала. Говорил страсть как умно, да все непонятно! Секет и бреет, а чего хочет – неведомо. Настырный какой – все перестройка да ускорение, а жили-то спокойно, не торопясь никуда. А вон, вишь, куда заперестроились! Держава распалась аж!     

При Ельцине: Называла его Елькин. Удобно так, жили Елькины в селе. Пенсию добавил – храни его господь. Куражился над партейными – запретил всех. Раньше партейный – характеристика, уважаемый человек при должности, а он их одной метлой. Не одобряю.

Вот так: большую часть жизни на первом месте – работа.            

Иногда она то ли в шутку, то ли всерьез говорила: «Я не просто мать, я – ЭЧ-мать!».

Что это – ЭЧ? Мама сама не пыталась разъяснить, что кроется за этими буквами. Но мы-то разумом и сердцем знали: одна такая на Земле, неповторимая.  

Прости, мама, что я так мало о тебе сказал.

Федор Болдырев.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.